RUS ENG
 

ГЛАВНАЯ
ГОСУДАРСТВО
МИРОВАЯ ПОЛИТИКА
БЛИЖНЕЕ ЗАРУБЕЖЬЕ
ЭКОНОМИКА
ОБОРОНА
ИННОВАЦИИ
СОЦИУМ
КУЛЬТУРА
МИРОВОЗЗРЕНИЕ
ВЗГЛЯД В БУДУЩЕЕ
ПРОЕКТ «ПОБЕЖДАЙ»
ИЗ АРХИВОВ РП

Русский обозреватель


Новые хроники

26.04.2007

Константин Черемных

ЦАРЬ ЭПОХИ ИСКУШЕНИЯ

Ельцин правил нами долго, но могло быть еще хуже

ВОТ И ПЕСНЕ КОНЕЦ

Либеральная интеллигенция сочтет крайним кощунством применение известной цитаты из Александра Галича о поэте Пастернаке – «Как гордимся мы, современники, что он умер в своей постели» – к Борису Николаевичу Ельцину.

Между тем повод для гордости, на первый взгляд, есть. Смерть первого президента постсоветской России стала последним аккордом значительно более популярной в народе песенки неизвестного автора, где каждому из советских лидеров приписывалась неестественная кончина:

«Но вот его немножечко “того”,

И тут узнали мы всю правду про него...»

Про Бориса Ельцина «всю правду» нам уже рассказали задолго до того, как его перештопанное сердце несомненно естественным образом остановилось. Современники и ближайшие соратники в красках изображали, как он мочился на колесо самолета в американском аэропорту, как не мог связать двух слов по прибытии из Америки в Ирландию, как топал ногами на маршала Грачева, не желавшего стрелять по парламенту.

И все равно никто толком не ответил, каким образом он в 1991-м смог одолеть Горбачева и не смог – Кравчука; каким образом оппозиция, считая себя победившей пять лет спустя, смирилась с его воцарением еще на один срок; и что, наконец, больше помогло ему дожить до весны 2007 года – американская сердечная хирургия или таинственная китайская медицина, которой он доверился немедленно после ухода в отставку.

 

ЛУЖНИКИ

Я видел его близко только один раз – на массовом митинге в Лужниках в мае 1989 года. Тогда вся охрана состояла из двух скучающих милиционеров, а толпе, напиравшей со стороны метро «Спортивная», не было видно края. Эта толпа расхватывала, как пирожки, свежие номера агитационной прессы, изобиловавшей восклицательными знаками – по три, а то и по пять подряд – и крупного шрифта самых важных мыслей, которых было две или три, и те из третьих рук. Державшаяся особняком группа активистов Демсоюза отважно пыталась разъяснить толпе, что Ельцин – такой же точно партократ и самодур, как все его сословие. От них отмахивались, как от моли: страшно далеки они были от народа, а Борис Николаевич – страшно близок.

Эта толпа дружно вдыхала и выдыхала, открывала и закрывала рты, ловя каждое слово и жест – как вдыхают и выдыхают прихожане харизматических церквей. Слово «харизма» появилась в языке вместе с ним, поскольку у него что-то такое было, чего у других не было. Прежде всего, наверное, убежденность в том, что он прав. И каждое сказанное ему «ты неправ» дополнительно электризовало толпу.

Типичным представителем этой толпы была женщина итээровского вида и бальзаковского возраста. Этот тип личности вдруг развил необыкновенную энергию, оставив в полном забвении Kueche и Kinder и приведя за руку итээровских мужей; их джинсы, бороды и очки заполнили ряды новых всенародно избранных Советов.

Это слово – Советы – еще не было выброшено с корабля эпохи. Когда обозреватель профсоюзной газеты бросал упрек поэту Окуджаве за его безграничную преданность Ельцину и Гайдару: мол, какой же ты творческий интеллектуал, если примыкаешь не к левым, а к правым – он был неправ. Толпа в Лужниках считала себя до мозга костей левой. Поэтому слово «Советы» просуществовало до расстрела парламента. А где такового не было, оно существует и поныне: украинская «рада» – в переводе «совет».

«Левая» толпа взахлеб читала Сахарова, воспринимая его как духовного отца Ельцина – и обрекая своего кумира на поддержку так называемого «закона о власти», заместившего собою под улюлюканье изгнанную Шестую статью Конституции. Этот «закон о власти» уравнивал в правах союзные республики с автономными, а те – с национальными округами. Если бы Сахаров прожил чуть дольше, Ельцину волей-неволей пришлось бы либо внедрять этот закон, либо отправлять академика обратно под замок в горьковскую пятиэтажку, а сам Горький снова объявлять закрытым городом. Потому что Ельцин хотел все-таки царствовать в России, а не в отдельно взятой Барвихинской республике.

В 1991 году Сахарова уже не было, а социальная база еще была. Ее неявным центром и символом был не Кремль, а Лужники. Став самой большой в Москве толкучкой, знаменитый стадион стал местом приложения сил и энергии самого активного на то время социального слоя, в просторечии именуемого «челноками». У этого слоя, как ни странно, не было никаких классовых противоречий с итээровской интеллигенцией, благо это был тот же класс, мирно и ненасильственно примкнувший к классу торговому, и признавший над собой первенство класса спортивного.

Я знаю это доподлинно по хорошо знакомой мне группе интеллектуалов, собиравшейся каждый год в ленинградской пятиэтажке по случаю годовщины открытия пушкинского лицея. К восемьдесят девятому году у ее завсегдатаев вдруг изменилась мимика и жестикуляция, а при ближайшем рассмотрении – и круг интересов. Вдруг оказалось, что любители доброго и вечного один за другим пикируют из философских эмпирей в банальнейшую прозу торговли всем и вся – от детективных книг до самолетов.

На стадион они пришли уже измененными, и к Ельцину их на самом деле привел не Сахаров с Солженицыным, а вдруг открывшаяся перспектива нежданного счастья, валявшегося под ногами, – счастья перебирать в руках не ведомость на сто двадцать рублей в ожидании зарплаты перед институтской кассой, а наличные рубли и, более того, ранее запретные бумажки зеленого цвета.

Секрет Ельцина состоял как раз в том, что его собственные представления о лучшей жизни в точности, на все сто процентов, совпадали с их видоизмененными чаяниями. Того, кто подарил им эту новую перспективу – генсека Горбачева – они и в грош не ставили. Потому что Горбачев колебался туда-сюда, бормотал и разводил руками, а этот знал, чего хотел, и знал, чего хотят они, и олицетворял все то, что захватило их целиком.

Этой захватывающей силой было искушение. Поднимаясь из средней итээровской среды, она распространялась в пролетариат, органы правопорядка, армию и флот. Ему досталось общество, которое можно было брать голыми руками.

И Лужники были ему верны, они неразделимы так же, как Ленин и партия. Я говорю: Ельцин, подразумеваю – Лужники. А если от спортивной элиты России досталась сомнительная слава мафиозного государства, то кто сказал, что другие страны Запада – того Запада, в который Ельцин, которого я видел, верил с безусловной искренностью, – многим лучше во всемирной эпидемии особо крупного воровства, именуемого глобализацией?

Мы преодолеем эту эпидемию в той же мере, в которой мы переросли эпоху Лужников. Которая, как и все другие постыдные периоды истории, никуда не исчезает, а остается потомкам на память.

 

УРАЛ И ТЕХАС

На общество 1989 года не произвела никакого впечатления разоблачительная статья в газете «Правда» – несмотря на предусмотрительную ссылку на итальянские издания – о том, как Борис Николаевич Ельцин старался понравиться администрации Джорджа Буша-старшего. Увольнение главного редактора «Правды» считалось в этом обществе триумфом справедливости – хотя было, по всей видимости, результатом прямого давления на колеблющегося генсека как раз оттуда, куда Борис Николаевич ездил по его стопам, но без его спроса.

Сейчас нам даже трудно представить себе, как это Америка с ее стандартизированным подходом и неспособностью к рефлексии могла манипулировать первыми лицами СССР. Впрочем, не дадут соврать сами американские издания, где после августа 1991-го подробно рассказывалось, как именно готовился этот август.

На дворе еще был 1987 год, когда вышла в свет книга советского эмигранта Александра Янова, пугавшего американскую публику возрождением русского фашизма. Как раз для того, чтобы не состоялся пресловутый фашизм, то бишь спайка верхушки КПСС с православием, требовалась фигура нового лидера. А еще два года спустя на стажировку в Вашингтон отправилась целая группа перспективных – несмотря на вполне благополучный общественный статус – чиновников из города Свердловска.

В этом выборе был, конечно, некий смысл, хотя симпатия – вещь иррациональная. Объяснением этого выбора я обязан тогдашнему активисту демократического движения, одному из создателей Независимого профсоюза горняков. В кругах создателей этой структуры, предназначенной для организации массового давления на Горбачева, знали о неочевидных для столичного жителя обстоятельствах – о застарелой хронической вражде между Уралом и Украиной. Между двумя сильнейшими индустриальными регионами, один из которых имел преимущества в силу республиканского статуса, а другой был вынужден бесконечно бороться за государственный заказ.

Из некогда провинциального Техаса, многие десятилетия с глухой ненавистью к Восточному и Западному побережьям боровшегося за свой статус в Соединенных Штатах, эта уральская проблема была увидена не только точно, но и с глубоко личным, персонифицированным пристрастием. Один «опорный край державы» за тысячи километров разглядел другой. И напрасно самые твердые из московских сахаровцев обивали пороги посольских и «исследовательских» учреждений с хлопотами за профессора Юрия Афанасьева: этот интеллектуал не вызывал в Вашингтоне доверия.

Там не нуждались в камерном интеллектуале, который легко сошел бы для какой-нибудь Чехии. Там никому было не нужно, чтобы, упустив руль через пару дней, профессор устроил несвоевременную и нерегулируемую анархию на одной шестой земного шара. С Ельциным было надежнее и проще: и его полезная для перехвата власти сила, и его очевидная наивность читались на лице, и было заведомо понятно, с чем он справится и на чем споткнется.

Именно старой внутрисоюзной коллизией между Киевом и Свердловском ветеран Независимого профсоюза горняков из города Донецка объяснял мне фатально непреодолимую проблему между Ельциным и Кравчуком. Именно после их личной многочасовой беседы в Беловежье Борис Николаевич в первый раз был уведен своей обслугой и персоналом Беловежской пущи в совершенно невменяемом виде. На той лесной дорожке в Пуще, на которой, по свидетельству очевидцев, он падал девять раз, он понял, что пока он царствует в Кремле, украинского локтя ему не укусить, как бы он ни назвал видоизмененный, но заведомо бледный аналог им самим похороненного Союза.

Сейчас испанская пресса называет его «могильщиком», а швейцарские обозреватели высокомерно заключают, что Горбачев-де только подготовил распад, а Ельцин обеспечил его легитимацию. И этого, дескать, его соотечественники никогда не простят.

Простили. Во-первых, и не таких прощали. Во-вторых, выражение «живы будем – не помрем» плохо переводится за западно-европейские языки. В-третьих, Россия не только жива, но и возрождается, исподволь внушает мысль о том, что девяносто первый год мог закончиться гораздо хуже, – глядя хотя бы на то, что происходит сейчас на Украине.

По иронии случая, украинский президент только потому и устроил свою авантюру, что перед его глазами стоял пример Ельцина – и если чего не просчитал, так это нынешних возможностей Америки. Категорически не похожий на него Александр Лукашенко тоже в чем-то повторяет Бориса Николаевича: как и он, белорусский лидер опирается на спортивное сообщество своей республики.

 

НЕ ПЕРВЫЕ ПОХОРОНЫ

О Борисе Ельцине всем легче судить не в то время, когда он правил, а когда он ушел – через одиннадцать лет после аорто-коронарного шунтирования. И через пятнадцать лет после того, как автор этих строк впервые услышал – как принято говорить, из заслуживающих доверия источников – что старик, дескать, вот-вот даст дуба.

Это было весной 1992 года в Москве. Мой собеседник хитро улыбался и неторопливо пересыпал медицинскими терминами. Он убеждал меня в том, что Борис Николаевич Ельцин уже не первый год страдал неизлечимой опухолью головного мозга, мучается невыносимыми головными болями и глушит себя алкоголем вперемежку с препаратами опия. Что не пройдет и двух-трех месяцев, и «гарант демократии» окончательно загнется, и голодный народ устроит русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

Я помню, что вышел тогда на улицу, поскользнулся и упал. В ту весну дворникам было не до уборки снега, хлебопашцам – не до пахоты, поэтам – не до стихов. По оттаявшим улицам расплывались неубранные глыбы льда, и вниз к Неглинке стекали килограммы мусора. Я поднимался по Столешникову, придерживаясь за стену дома. Вдоль переулка, пренебрегая весенней хлябью, торговали чем ни попадя граждане всех возрастов и социальных групп – привозным и своим, перекупленным и явно ворованным. Эта жизнь весело кипела и буквально на глазах выстраивалась в иерархию нового времени. Ребята в кожаных куртках, деловито снуя между рядов, шелестели наличкой; было видно, что это сословие уже совершенно самостоятельно, крепко стоит на ногах и уже многое определяет в столичной жизни. Но торгующая публика, с лиц которой еще не стерлась принадлежность к прежним советским стратам, не роптала – как и воробьями вертящиеся вокруг мальчуганы-попрошайки. Все были при деле, и новый способ жизни захватывал и втягивал общество, как в водоворот. А старая жизнь вместе с мусором безжизненно стекала между трещин разбитого асфальта куда-то далеко вниз.

И тогда я понял, что мой собеседник врал. Что никакой смертельной болезнью «гарант демократии» не страдает. Что эфемерность демократической тусовки, уже успевшей распасться на малые группы и группки, вовсе не обрекает новый порядок на быструю кончину, ибо указ Президента о свободной торговле заменяет собою десять «Демократических Россий». Что не будет никакого русского бунта, покуда экс-пролетариям умственного и физического труда есть что вынести из своего и чужого дома.

Я написал обидную для моего собеседника статью под заголовком «Ельцин и мы» и сдал ее в один из новых пышущих жизнью журналов. Месяц спустя выяснилось, что журнал оказался столь же недолговечным мероприятием, как и отдельно взятый ларек на Неглинной. Рукопись, в которой я доказывал долговечность нового строя, пропала, но впечатление осталось. И когда 1 октября 1993 года мои друзья, ссылаясь на самый что ни на есть заслуживающий доверия источник, поведали мне, что сегодня утром-де у Бориса Николаевича пропал дар речи, я над ними посмеялся. Уже через три дня, в безмятежное солнечное утро, взорванное залпами танковых орудий в центре столицы, они поняли, что я был прав, а заслуживающие доверия источники врали.

Еще через три года на ту же удочку попались весьма умудренные опытом и замечательно ориентированные в новой жизни депутаты Государственной Думы, при личной встрече с Ельциным уговаривавшие его сдать бразды правления премьер-министру. Во время встречи старик глотал лекарства и демонстрировал всамделишную немощь – но уже через два месяца скакал перед телекамерой в ритме рока.

Он удивил не только незадачливых ходатаев, попавших затем в мягкую, но недвусмысленную опалу. Он удивлял и тех, кто сделал на него первоначальную ставку. Там то казалось, что он вот-вот упустит руль, то наоборот, что слишком крепко взялся. Там удивляло и раздражало одно лишь то, что он не бегает к покровителям за советом.

В первый раз о том, что «в Москве и Вашингтоне созрело мнение, что Ельцина должен заменить более молодой и более решительный единомышленник», я прочел в феврале 1992 года. Этот текст из еженедельного обзора мировой прессы в «Санкт-Петербургских Ведомостях» до сих пор стоит у меня перед глазами. И вот что удивительно – ровно тогда же статные персоны, патриотически бия себя в грудь, начали делить воображаемые посты в Кремле.

За два месяца до войны в Чечне такие же статные патриотические персоны привели его на выставку Ильи Глазунова, подвели к картине с изображением терзающих Русь монстров, и художник вопросил: «Ну что, Борис Николаевич, не отдадим врагам Русскую землю?» Борис Николаевич в ответ кивнул: «Не отдадим».

Через неделю, включив радио, я услышал рассуждения журналистки Евгении Альбац о том, что Борис Николаевич – антисемит. Как легко догадаться, там тогда снова «созрело мнение». И созревало еще не один раз. И каждый раз, словно заведенные невидимым ключиком, сонм Евгениев Киселевых, аккуратно дозируя обидные слова и смакуя свою особую вседозволенность, преподносил нам очередной «рассуждамс» на тему о физической, моральной и, конечно, интеллектуальной несостоятельности главы государства. И опять сталкивали уже протрезвляющееся от искушения общество лбом с выбором между известным плохим и неизвестным худшим.

Можно себе представить, какой отрадой светилось лицо старика, когда экспроприировали Владимира Гусинского. Ради одного этого можно было передать власть не в те руки, в которые бы там хотелось (10 декабря 1999 года меня авторитетнейше заверяли: все, решено, Волошин).

«А Борис Ельцин все-таки не был демократом», заключает сегодня «Балтимор Сан».

Спасибо, господа. Мы обязательно примем ваше мнение к сведению.

 

МАЛЕНЬКИЕ ЧЕЛОВЕЧКИ

В середине октября девяносто третьего года я приехал к своей теще в глухой угол Нижегородской области. В ушах у меня еще стоял гул орудий. Глас народа слушал мой взволнованный и путаный репортаж с места событий, а затем изрек: «А эти депутаты больно много трендели».

Я был обезоружен. До меня дошло, что взгляд вблизи и на расстоянии – это разная оптика. Что интуиция, близкая к земле, каким-то чутьем улавливает слабость множественного говорения и силу персонального действия, отдавая предпочтение последней.

А перед моими глазами все еще стояли лица, искаженные отчаянием и болью, а над ухом все еще ощущался холод приставленного к лопатке дула. Но спорить я не стал, потому что понимал, что чего-то сам не постигаю.

Только через год, снова столкнувшись с умненькими юношами из бывшей центристской фракции «Смена–Новая политика», я подивился той сладости, с которой произносилось слово «региональный», равно как и предложению в каждом регионе учредить собственный парламент.

Очень многое разъяснил опальный нижегородский предприниматель Андрей Климентьев, который при посадке в тюрьму напомнил своему бывшему другу и бывшему губернатору Борису Немцову о том, как он, Климентьев, уговаривал его в сентябре 1993-го поддержать президента, когда Немцов «тусовался» с другими региональными предводителями, суетясь вокруг какого-то «нулевого варианта».

Этот «нулевой вариант», напомню, состоял в том, что президент и Верховный Совет одновременно уходят в отставку, после чего через три месяца объявляются выборы. И на все эти три месяца (почему не дольше?) страна, соответственно, остается без головы. А точнее, в руках всенародно избранных – каждый своим народом – региональных царьков.

Тогда я не поленился узнать, откуда именно взялся маленький лысый человечек, который обхаживал в сентябре 1993-го оппозиционных депутатов, а от них бегал к подбодрившимся царькам, уговаривая их поменять неудобного Хасбулатова на своего протеже – номинального автора «нулевого варианта». Человечек, прикидывавшийся крутым патриотом, происходил из Межрегиональной депутатской группы ВС СССР. А если точнее, то из ближайшего круга Елены Георгиевны Боннэр.

С этой поры понятия «правый–левый» приобрели в моем сознании несколько иной смысл. Точнее, они показались мне недостаточными для оценки поступков человека и особенно политика – без параметра «страна есть – страны нет». Я вынужден был задуматься и о других явлениях в политике и ее обратной стороне.

О том, как одна и та же сила искушения подсказывает большому человеку одно, а сотне маленьких человечков – другое. О роли исторической случайности в момент, когда моя страна была на волоске от прекращения своего существования. О роли личности не в истории вообще, а в такой момент. В конкретном случае – двух личностей: Бориса Ельцина и заместителя председателя Верховного Совета Владимира Воронина, которые сказали друг другу «нет», оставив третью, или «нулевую», региональную силу за дверями. А было это первого октября 1993 года – в тот самый день, когда над Москвой барражировала чужая, но очень кому-то там удобная сплетня о том, что никакого Бориса Николаевича уже нет.

Я воздержусь от выводов как об этом эпизоде, так и о других; я оставлю за рамками вопрос о двух очень разных войнах в Чечне и искушениях, стоявших за ними. Конечные выводы о компромиссах, стóящих крови, принадлежат Истории, а не обществу – даже если с лица этого общества уже полностью спал вороватый пух легкодоступного маленького счастья. Но я имею основания надеяться, что некоторые из страниц хроники девяностых годов, где фигурируют по-прежнему влиятельные имена, все же будут написаны полностью.

Жаль, что Ельцин этой книги уже не прочтет. Как и никогда не увидит сколько-нибудь объективной собственной биографии.

Поскольку, прежде чем написать его объективную биографию, нам требуется объективная биография самих себя, во всей красе преломленного в нас искушения эпохи.


Количество показов: 2346
(Нет голосов)
 © GLOBOSCOPE.RU 2006 - 2024
 E-MAIL: GLOBOSCOPE@GMAIL.COM
Русская доктрина   Институт динамического консерватизма   Русский Обозреватель   Rambler's Top100